Петр
Михайлович остановился, похлюпал трубкой, подложил табаку и, прикрыв
его сверху пальцем, раскурил. Осмотрелся. Прикинул на глаз: "Километра
два..." Рядом, у ног, стоял темно-рыжий пес и преданно смотрел на
хозяина.
Покрепче натянув большущую ушанку, Петр Михайлович двинулся дальше.
Теперь
он шел не спеша: времени было хоть отбавляй. Рассвет только чуть-чуть
начинал шевелить клочковатый туман впереди, в лощине.
"Хорошо-то
как, березки огнем горят, - рассказывал он сам себе, поглядывая из-под
шапки, - тихие. Осени ждут... Скирды парным молоком пахнут... Ишь ты
ведь какая тишина".
За
долгие годы одиночества он как-то незаметно для себя научился
разговаривать вслух. "Да... хорошо... Только вот ноги, словно
деревянные, гудят".
Почти
не разгибая колен, он медленно поднимается на бугорок, тяжело и
порывисто хватает ртом воздух, еще раз поправляет шапку и, глубоко
вздохнув, спускается вниз.
Громко
жмякают просторные резиновые сапоги, слабо шуршит, разбрызгивая
свинцовую предрассветную росу, жесткая щетина скошенной осоки. Зябко
вздрагивает кустарник.
Мелкая,
приземистая, с темными подпалинами, остроухая собака Чугай бредет
поодаль. Она под стать своему хозяину. От обычного в этих местах
любителя-колхозника он отличается прямой сухощавой фигурой, форменной
тужуркой железнодорожника, прокуренной коричневой трубкой с затейливой
костяной насечкой и каким-то особенным любопытством к природе; на
заезжих охотников он не походил скромностью своей оснастки: допотопные
латанные резиновые сапоги, старая берданка на брезентовом ремне и
немецкий, видимо, оставшийся еще с войны, подсумок для патронов, сразу
отличали его от приезжих охотников.
Петр
Михайлович идет медленно и сразу видно, что это не очень нравится
Чугаю. Всем своим видом он как бы говорит: "До чего же холодно так
идти". В самом деле, высокая стерня, как нарочно, сплошь облита холодной
росой. Каждый раз, опуская лапу, Чугай вздрагивает, мускулы невольно
напрягаются и по всему телу до самого хвоста пробегает холодный озноб.
"Что
же сделаешь, конечно, плохо вот так, вдруг, ранним утром,
почувствовать, как тебе становится нестерпимо зябко от когда-то
веселившей бодрости предрассветной росы. Разве не противно ощутить
вдруг, что ты покорно, безвольно тащишься куда-то за хозяином, не находя
ничего занимательного в предстоящей охоте?"
С
раннего детства Чугай был бездомным одиноким бродягой, не знающим ни
ласки человеческой руки, ни какого-нибудь определенного места. Когда же
Чугай оказался в маленькой железнодорожной сторожке - он как-то сразу ко
всему привык. Сторожка круглый год имела прогорклый запах шпального
мазута, за печкой у него появился свой уголок, где так уютно светит
подслеповатая маленькая лампочка, спрятанная в железную корзинку под
потолком, и где изредка покряхтывают деловитые металлические звонки.
Здесь
и тянулась его жизнь: немного заботы, чуть-чуть, совсем немного, самых
обыкновенных радостей от прогулки в лес, от сытного обеда, от посещения
колхозной деревни, где Чугай держал себя всегда солидно и с
достоинством, немного огорчений от тяжелой руки хозяина, очень немного,
да и то в самом начале обучения. Больше ничего и не было...
Значит
и было-то всего понемногу: чуть-чуть того, чуть-чуть этого, а в общем
прошла почти вся жизнь. Самое начало было какое-то мутно-сырое, цвета
раннего утра. Потом цвет стал вдруг нежно-светлый, немного даже розовый
или голубой. Это было тогда, когда Чугай впервые выходил на охоту.
Какое-то непонятное зовущее, тревожно-ожидающее чувство охватывало его.
Где-то далеко-далеко осталась сторожка, гремящие поезда.
Хочется
выпрямиться, встряхнуться, согнать с себя непонятную дремоту. К тому же
начинает болеть и ныть старая рана - след от удара кнутом. Шли они по
деревне с хозяином. Чугай из любопытства заглянул в какой-то двор. "Ну
что дурного сделал он, если захотел посмотреть, что там такое? Он же
никому не мешал..." А какой-то парень подозвал сначала Чугая к себе и
вдруг совсем неожиданно больно ударил тяжелым ременным кнутом прямо по
спине.
Начинающийся
предутренний ветерок, играя, ерошил шерсть на спине. Серый болотный
туман колыхался хмурой массой совсем рядом. Чуть-чуть попахивало гнилой
водой.
Петр Михайлович приостановился, осмотрел берданку и, слегка сдвинув на затылок шапку, не оборачиваясь, сказал:
-
Ну, пошли, Чугай! Вперед, старина! Он знал, что сейчас Чугай вздрогнет,
раза два вильнет куцым хвостом и, высоко поднимая короткие, облипшие
шерстью ноги, выбежит вперед.
С
Чугаем Петра Михайловича связала дружба давняя. Война унесла с собой
семью, дом, надежды и радости, волнующее чувство отцовства.
Чувство
одиночества заставило его подобрать в маленьком городке тщедушного
трясущегося от холода бездомного щенка. И вот уже прошло десять лет.
Теперь Чугай составляет частичку его собственного "я". Сосед и сменщик
Петра Михайловича коротал вечера тем, что плел из лозы стулья,
корзины... К этому занятию Петр Михайлович имел предубеждение. Он не
хотел и не мог заниматься этим ремеслом. Если выдавалось свободное
время, он ходил в лес. Сначала просто так, пройтись, а может быть, кто
его знает, и подстрелить что-нибудь. Для этого он приспособил старую,
еще отцовскую, берданку. Он бродил по округе, подолгу наблюдал, как
ветер перебирает листы деревьев, как неторопливо в небе парит ястреб.
Иногда он приносил птицу и долго сидел, разглядывая ее оперение. Его
волновало то, что о каком-то маленьком муравье можно было думать очень
много и очень долго, что мир вокруг него так велик и разнообразен. Много
противоречивых чувств вызывало у него каждая прогулка. Так он
пристрастился к лесу, к его обитателям. Потом как-то сразу охота
потянула его. "Да, Петр Сизов... вот уж и собака у тебя вроде седеть
стала, да и тебе уже может пора на покой?"
Мягкая болотная зыбь захлюпала под ногами.
- Ну, Чугай, давай, старина!
Чугай
выбежал вперед, посмотрел на хозяина, покрутил головой, словно отгоняя
лишние мысли, и вдруг глаза его посветлели, каждый мускул вздрогнул,
освобождаясь от полусонной дремы. Сам не сознавая того, Чугай весь
превратился в слух и зрение. Он ощутил, что вторгается в какое-то
чудесное, загадочное царство. Каждый куст, каждая травинка теперь дышали
своей, совсем особой, жизнью, что нет мутной и гниющей болотной воды,
нет холода и сырости, а перед ним другой радостный и тревожный мир,
населенный сотнями каких-то живых существ. Вот пахнуло недавно
оброненное кем-то перо, вон там, справа, чуть-чуть шелохнулся уже
засыхающий камыш. Сколько знакомых запахов, приглушенных полузвуков,
сколько здесь настороженной тишины!
Несколько
мгновений Чугай, словно в раздумье, стоит на месте. Ноздри большого
носа, как меха гармошки, плещутся из стороны в сторону, - он внюхивается
в запахи болота, трав.
Петр
Михайлович смотрит на Чугая. Ему всегда радостна эта минута, минута
тревоги, ожиданий, надежд... Он не хочет торопить собаку, однако,
невольно, от нетерпения, слегка покряхтывает:
- Ну... Ну... Ну...
Чугай
вздрагивает и осторожно, потихоньку, как дебютантка-балерина, плавно
подается вперед. Теперь это совсем не та тщедушная собачонка, которая
несколько минут назад, содрогаясь от пронизывающего холода, брела за
хозяином. Теперь ее не узнать: глаза горят, вся она напряглась,
подобралась, вытянулась.
Страстным
шепотом срывается бекас. Он почувствовал что-то недоброе в осторожном
шлепе чьих-то ног и, сломя голову, мчится прочь от этого места быстрей,
быстрей, подальше, вверх...
Ж-жум! - разрывается тишина.
Радостный
всплеск воды, - где-то впереди, среди камышей, качается убитая птица.
Петр Михайлович перезаряжает ружье и спешит навстречу Чугаю. Через
некоторое время раздается еще один выстрел, за ним другой...
Туман
исчез. В воздухе потеплело. Солнце уже вовсю крапит малиновыми лучами
поля, деревья, мимоходом пробегает по стволам старой берданки, сильно
греет спину. Петр Михайлович утирает пот. Сумка тяжелеет, в ней уже три
убитые птицы... Петр Михайлович полон яростного охотничьего азарта и не
замечает ни горячего пота, стекающего с виска на подбородок, ни тяжести
добытых птиц.
-
Как идет, а!? - почти кричит он. - Отродясь такого не видел - сама
идет! Чугай, старина, давай, давай!.. Ну, Чугай, родной, работай! Хозяин
мечется по болоту, скользит на кочках, падает...
Чугай
задыхается, два часа бешеной скачки по болоту дают себя знать. В глазах
растет мутная стена тумана и, кажется, что вот еще один шаг, одно
движение и...
Но
вдруг, где-то, совсем рядом, возникает знакомый, дразнящий, терпкий
запах и Чугай снова, как струна... шаг, еще один, еще. Здесь!.. Нет, еще
можно немного ближе. Справа неожиданно что-то плюхается в воду. На одно
мгновение Чугай оборачивается и вдруг - тот же запах... "Не может
быть..." Чугай рывком поворачивается влево, - птица. Он рванулся влево,
пробежал шагов десять, остановился.
Да вот же она здесь. Еще шагов двадцать... нет. Ну еще немного... нету!
Резкий
свист где-то сбоку. Серым платочком взметнулась птица поверх камышей.
Петр Михайлович даже присел, - стрелять было поздно. "Ух ты! Чего
мечешься! Смотри! - прохрипел он. Чугай испуганно и виновато завертелся
на месте. Запахи окружили его со всех сторон. Чугай отбегает в сторону,
наклоняется к воде, и она издает тепловато-приторный, жирный запах
птичьего насеста. Он делает несколько зигзагов из стороны в сторону,
пытаясь уйти от этого навождения. Ничего не помогает. Чугай подбегает к
хозяину, недоумение и растерянность, страх перед неизвестностью гонит
его к человеку. - Ну вперед, старая! - рычит он на собаку. - Что дуришь?
Собака понимает посыл. Она поворачивается и неровной трусцой бежит
вперед. "Куда?.."
Петр
Михайлович удивлен и раздосадован. - Вот скотина! Что делает... Куда?
Вперед! Он бежит за собакой. Слева, почти из-под самых собачьих лап,
взлетает засидевшийся бекас.
Чугай
приседает: ему кажется, что кто-то сзади сильно бьет его чем-то мягким
по голове. На одно мгновение глаза застилает коричневый туман. Дрожь
холодными волнами ходит по всему телу. Во взгляде, обращенном к Петру
Михайловичу, испуг, застенчивое сознание вины.
Мягко
и неуклюже, подгибая сразу все лапы, Чугай опускается на землю. В этом
дрожащем комке слипшейся рыжевато-бурой шерсти продолжают еще
сознательно жить только два глаза. Они смотрят теперь куда-то поверх
камышей туда, где от белой гряды равнодушных облаков отделяется и растет
косматая голова грозовой тучи.
Некоторое
время Петр Михайлович неподвижно стоит над Чугаем, потом садится на
корточки, распахивает тужурку, берет Чугая к себе на колени и долго
сидит так, согревая его своим теплом. - Ничего, старина. Сейчас все
пройдет. Нам с тобой еще долго жить надо... Притомился ты... Ничего
пройдет... Отдыхай... Старость - она не свой брат...
Так он долго сидит, перебирая слипшуюся шерсть, прислушиваясь к тяжелому дыханию своего друга.
Где-то за перелеском послышался свисток паровоза.
- Пора возвращаться домой, дела ждут, - подумал охотник, и, сняв с коленей собаку, проговорил:
- Пойдем помаленьку домой.