Леонид Николаевич Андреев
Друг
Когда поздней ночью он звонил у своих дверей, первым звуком
после колокольчика был звонкий собачий лай, в котором слышались и боязнь чужого
и радость, что это идет свой. Потом доносилось шлепанье калош и скрип
снимаемого крючка.
Он входил и раздевался в темноте, чувствуя недалеко от себя
молчаливую женскую фигуру. А колена его ласково царапали когти собаки, и
горячий язык лизал застывшую руку.
– Ну, что? – спрашивал заспанный голос тоном официального
участия.
– Ничего. Устал, – коротко отвечал Владимир Михайлович и шел
в свою комнату.
За ним, стуча когтями по вощеному полу, шла собака и
вспрыгивала на кровать. Когда свет зажженной лампы наполнял комнату, взор
Владимира Михайловича встречал упорный взгляд черных глаз собаки. Они говорили:
приди же, приласкай меня. И, чтобы сделать это желание более понятным, собака
вытягивала передние лапы, клала на них боком голову, а зад ее потешно
поднимался, и хвост вертелся, как ручка у шарманки.
– Друг ты мой единственный! – говорил Владимир Михайлович и
гладил черную блестящую шерсть. Точно от полноты чувства, собака опрокидывалась
на спину, скалила белые зубы и легонько ворчала, радостная и возбужденная. А он
вздыхал, ласкал ее и думал, что нет больше на свете никого, кто любил бы его.
Если Владимир Михайлович возвращался рано и не уставал от
работы, он садился писать, и тогда собака укладывалась комочком где-нибудь на
стуле возле него, изредка открывала один черный глаз и спросонья виляла
хвостом. И когда, взволнованный процессом творчества, измученный муками своих
героев, задыхающийся от наплыва мыслей и образов, он ходил по комнате и курил
папиросу за папиросой, она следила за ним беспокойным взглядом и сильнее виляла
хвостом.
– Будем мы с тобой знамениты, Васюк? – спрашивал он собаку,
и та утвердительно махала хвостом.
– Будем тогда печенку есть, ладно?
«Ладно», – отвечала собака и сладко потягивалась: она любила
печенку.
У Владимира Михайловича часто собирались гости. Тогда его
тетка, с которой он жил, добывала у соседей посуду, поила чаем, ставя самовар
за самоваром, ходила покупать водку и колбасу и тяжело вздыхала, доставая со
дна кармана засаленный рубль. В накуренной комнате звучали громкие голоса. Спорили,
смеялись, говорили смешные и острые вещи, жаловались на свою судьбу и
завидовали друг другу; советовали Владимиру Михайловичу бросить литературу и
заняться другим, более выгодным делом. Одни говорили, что ему нужно лечиться,
другие чокались с ним рюмками и говорили о вреде водки для его здоровья. Он
такой больной, постоянно нервничающий. Оттого у него припадки тоски, оттого он
ищет в жизни невозможного. Все говорили с ним на «ты», и в голосе их звучало
участье, и они дружески звали его с собой ехать за город продолжать попойку. И
когда он, веселый, кричащий больше всех и беспричинно смеющийся, уезжал, его
провожали две пары глаз: серые глаза тетки, сердитые и упрекающие, и черные,
беспокойно ласковые глаза собаки.
Он не помнил, что он делал, когда пил и когда к утру
возвращался домой, выпачканный в грязи и мелу и потерявший шляпу. Передавали
ему, что во время попойки он оскорблял друзей, а дома обижал тетку, которая
плакала и говорила, что не выдержит такой жизни и удавится, и мучил собаку за
то, что она не идет к нему ласкаться. Когда же она, испуганная и дрожащая,
скалила зубы, то бил ее ремнем. Наступал следующий день; все уже кончали свою
дневную работу, а он просыпался, больной и страдающий. Сердце неровно
колотилось в груди и замирало, наполняя его страхом близкой смерти, руки
дрожали. За стеной, в кухне, стучала тетка, и звук ее шагов разносился по
пустой и холодной квартире. Она не заговаривала с Владимиром Михайловичем и
молча подавала ему воду, суровая, непрощающая. И он молчал, смотрел на потолок
в одно давно им замеченное пятнышко и думал, что он сжигает свою жизнь, и
никогда у него не будет ни славы, ни счастья. Он сознавал себя ничтожным, и
слабым, и одиноким до ужаса. Бесконечный мир кишел движущимися людьми, и не
было ни одного человека, который пришел бы к нему и разделил его муки,
безумно-горделивые помыслы о славе и убийственное сознание ничтожества.
Дрожащей, ошибающейся рукой он хватался за холодный лоб и сжимал веки, но, как
ни крепко он их сжимал, слеза просачивалась и скользила по щеке, еще
сохранившей запах продажных поцелуев. А когда он опускал руку, она падала на
другой лоб, шерстистый и гладкий, и затуманенный слезой взгляд встречал черные,
ласковые глаза собаки, и ухо ловило ее тихие вздохи. И он шептал, тронутый,
утешенный:
– Друг, друг мой единственный!..
Когда он выздоравливал, к нему приходили друзья и мягко
упрекали его, давали советы и говорили о вреде водки. А те из друзей, кого он
оскорбил пьяный, переставали кланяться ему. Они понимали, что он не хотел им
зла, но они не желали натыкаться на неприятность. Так, в борьбе с самим собой,
неизвестностью и одиночеством, протекали угарные, чадные ночи и строго карающие
светлые дни. И часто в пустой квартире гулко отдавались шаги тетки, и на
кровати слышался шепот, похожий на вздох:
– Друг, друг мой единственный!..
И наконец она пришла, эта неуловимая слава, пришла,
нежданная-негаданная, и наполнила светом и жизнью пустую квартиру. Шаги тетки
тонули в топоте дружеских ног, призрак одиночества исчез, и замолк тихий шепот.
Исчезла и водка, этот зловещий спутник одиноких, и Владимир Михайлович более не
оскорблял ни тетки, ни друзей. Радовалась и собака. Еще звончее стал ее лай при
поздних встречах, когда он, ее единственный друг, приходил добрый, веселый,
смеющийся, и она сама научилась смеяться; верхняя губа ее приподнималась,
обнажая белые зубы, и потешными складками морщился нос. Веселая, шаловливая,
она начинала играть, хватала его вещи и делала вид, что хочет унести их, а
когда он протягивал руки, чтобы поймать ее, подпускала его на шаг и снова
убегала, и черные глаза ее искрились лукавством. Иногда он показывал собаке на
тетку и кричал: «куси», и собака с притворным гневом набрасывалась на нее,
тормошила ее юбку и, задыхаясь, косилась черным лукавым глазом на друга. Тонкие
губы тетки кривились в суровую улыбку, она гладила заигравшуюся собаку по
блестящей голове и говорила:
– Умная собака, только вот супу не любит.
А по ночам, когда Владимир Михайлович работал и только
дребезжание стекол от уличной езды нарушало тишину, собака чутко дремала возле
него и пробуждалась при малейшем его движении.
– Что, брат, печенки хочешь? – спрашивал он.
– Хочу, – утвердительно вилял хвостом Васюк.
– Ну, погоди, куплю. Что, хочешь, чтобы приласкал? Некогда,
брат, некогда. Спи.
Каждую ночь спрашивал он собаку о печенке, но постоянно
забывал купить ее, так как голова его была полна планами новых творений и
мыслями о женщине, которую он полюбил. Раз только вспомнил он о печенке; это
было вечером, и он проходил мимо мясной лавки, а под руку с ним шла красивая
женщина и плотно прижимала свой локоть к его локтю. Он шутливо рассказал ей о
своей собаке, хвалил ее ум и понятливость. Немного рисуясь, он передал о том,
что были ужасные, тяжелые минуты, когда он считал собаку единственным своим
другом, и, шутя, рассказал о своем обещании купить другу печенки, когда будет
счастлив... Он плотнее прижал к себе руку девушки.
– Художник! – смеясь, воскликнула она. – Вы даже камни
заставите говорить; а я очень не люблю собак: от них так легко заразиться.
Владимир Михайлович согласился, что от собаки легко можно
заразиться, и промолчал о том, что он иногда целовал блестящую черную морду.
Однажды днем Васюк играл больше обыкновенного, а вечером,
когда Владимир Михайлович пришел домой, не явился встречать его, и тетка
сказала, что собака больна. Владимир Михайлович встревожился и пошел в кухню,
где на тоненькой подстилке лежала собака. Нос ее был сухой и горячий, и глаза
помутнели. Она пошевелила хвостом и печально посмотрела на друга.
– Что, мальчик, болен? Бедный ты мой!
Хвост слабо шевельнулся, и черные глаза стали влажными.
– Ну, лежи, лежи.
«Надо бы к ветеринару отвезти, а мне завтра некогда. Ну, да
так пройдет», – думал Владимир Михайлович и забыл о собаке, мечтая о том
счастье, какое может дать ему красивая девушка. Весь следующий день его не было
дома, а когда он вернулся, рука его долго шарила, ища звонка, а найдя, долго
недоумевала, что делать с этой деревяшкой.
– Ах да, нужно же позвонить, – засмеялся он и запел: –
отворите!
Одиноко звякнул колокольчик, зашлепали калоши, и скрипнул
снимаемый крючок. Напевая, Владимир Михайлович прошел в комнату, долго ходил,
прежде чем догадался, что ему нужно зажечь лампу, потом разделся, но еще долго
держал в руках снятый сапог и смотрел на него так, как будто это была красивая
девушка, которая сегодня сказала так просто и сердечно: да, я люблю вас. И,
улегшись, он все продолжал видеть ее живое лицо, пока рядом с ним не встала
черная, блестящая морда собаки, и острой болью кольнул в сердце вопрос: а где
же Васюк? Стало совестно, что он забыл больную собаку, но не особенно: ведь не
раз Васюк бывал болен, и ничего же. А завтра можно пригласить ветеринара. Но,
во всяком случае, не нужно думать о собаке и о своей неблагодарности – это
ничему не помогает и уменьшает счастье.
С утра собаке стало худо. Ее мучила рвота, и, воспитанная в
правилах строгого приличия, она тяжело поднималась с подстилки и шла на двор,
шатаясь, как пьяная. Ее маленькое черное тело лоснилось, как всегда, но голова
была бессильно опущена, и посеревшие глаза смотрели печально и удивленно.
Сперва Владимир Михайлович сам вместе с теткой раскрывал собаке рот с
пожелтевшими деснами и вливал лекарство, но она так мучилась, так страдала, что
ему стало тяжело смотреть на нее, и он оставил ее на попечение тетки. Когда же
из-за стены доходил до него слабый, беспомощный стон, он закрывал уши руками и
удивлялся, до чего он любил эту бедную собаку.
Вечером он ушел. Когда перед тем он заглянул в кухню, тетка
стояла на коленях и гладила сухой рукой шелковистую, горячую голову. Вытянув ноги,
как палки, собака лежала тяжелой и неподвижной, и, только наклонившись к самой
ее морде, можно было услышать тихие и частые стоны. Глаза ее, совсем
посеревшие, устремились на вошедшего, и, когда он осторожно провел по лбу,
стоны сделались явственнее и жалобнее.
– Что, брат, плохо дело? Ну, погоди, выздоровеешь, печенки
куплю.
– Суп есть заставлю, – шутливо пригрозила тетка.
Собака закрыла глаза, и Владимир Михайлович, ободренный
шуткой, торопливо ушел и на улице нанял извозчика, так как боялся опоздать на
свидание с Натальей Лаврентьевной.
В эту осеннюю ночь так свеж и чист был воздух, так много
звезд сверкало на темном небе. Они падали, оставляя огнистый след, и
вспыхивали, и голубым светом озаряли красивое женское лицо, и отражались в
темных глазах – точно светляк появлялся на дне черного глубокого колодца. И
жадные губы беззвучно целовали и глаза эти, и свежие, как воздух ночи, уста, и
холодную щеку. Ликующие, дрожащие любовью голоса, сплетаясь, шептали о радости
и жизни.
Подъезжая к дому, Владимир Михайлович вспомнил о собаке, и
грудь его заныла от темного предчувствия. Когда тетка отворила дверь, он
спросил:
– Ну, что Васюк?
– Околел. Через час после твоего ухода.
Околевшую собаку уже вынесли и выбросили куда-то, и
подстилка была убрана. Но Владимир Михайлович и не хотел видеть трупа: это было
бы слишком тяжелое зрелище. Когда он улегся спать и в пустой квартире замолкли
все звуки, он заплакал, сдерживая себя. Безмолвно кривились его губы, и слезы
набухали под закрытыми веками и быстро скатывались на грудь. Ему было стыдно,
что он целовал женщину в тот миг, когда здесь, на полу, одиноко умирал тот, кто
был его другом. И он боялся, что подумает тетка о нем, серьезном человеке,
услышав, что он плачет о собаке.
С тех пор прошло много времени. Слава ушла от Владимира
Михайловича так же, как и пришла – загадочная и жестокая. Он обманул надежды,
которые возлагали на него, и все были злы на этот обман и выместили его
негодующими речами и холодными насмешками. А потом, точно крышка гроба,
опустилось на него мертвое, тяжелое забвение.
Женщина покинула его: она также считала себя обманутой.
Проходили угарные, чадные ночи и беспощадно карающие белые
дни, и часто, чаще, чем прежде, гулко раздавались в пустой квартире шаги тетки,
а он лежал на своей кровати, смотрел в знакомое пятнышко на потолке и шептал:
– Друг, друг мой единственный...
И бессильно падала на пустое место дрожащая рука.
|