Юрий Калещук
ПРОЩАНИЕ
Не знаю, покажется ли вам это странным, но я никогда
не умел сказать Ему "ты" - только "Вы", не иначе.
И не было в том пыльного налёта официальности или
нарочитого уважения - лишь благодарная нежность, вот
и всё. Случалось ли вам задумываться над тем, что
слова "я люблю Вас" звучат куда проникновеннее и
острее, нежели просто "я тебя люблю"? Я тоже заметил
это не сразу, и, быть может, в том причина, что
рассказ мой, ещё не начавшись, уже начинает петлять
и дробиться, словно русло равнинной реки...
Был Он тогда, пожалуй, по своим меркам не юн и давно
привык к одинокой жизни комнатного городского кота -
брезгливо глядел сквозь стекло на галдящих голубей,
при случае охотился на залетавших в дом бабочек,
ночами деловито и бесшумно, ловко обходя медные
кувшины и подсвечники, путешествовал по книжным
полкам, сторожко шурша сухими цветами. Днём Он
оставался один, и Его досугом было ожидание.
Расписание нашей жизни всегда было путаным и рваным,
мы возвращались поздно и в разное время, и тот, кто
приходил раньше, всегда свидетельствовал: задолго до
того, как ты вставлял ключ в замочную скважину, а
скорее, был лишь на входе в колодец двора, Он бросал
любые свои занятия и устраивался у дверей.
Однажды я возвращался из командировки, уже зная, что
у нас гостит сестра с детьми, жили мы тогда в
коммуналке, прилетал я в несуразное раннее время - и
потому поехал сначала к друзьям.
В начале пятого кот проснулся, утробно завыл и
бросился к дверям, царапаясь и сердясь.
- Что с ним? - испуганно спросила сестра.
- Юра прилетел, - ответила Жена.
Я пришёл, когда в доме садились завтракать. Он, как
обычно, встретил меня у дверей, но был сдержан и, я
бы даже сказал, сух.
- Ты когда прилетел? - спросила сестра.
- Около четырёх утра.
- В четыре пятнадцать, - уточнила Жена, и, поверьте
мне, кот поглядел на неё с благодарностью.
- Не сердись, пожалуйста, - сказал я Ему, присев на
корточки.
Он потёрся о мои ладони и сначала тихо, а потом всё
громче запел свою песенку, тельце пружинилось и
обмякало, передние лапы месили мою ладонь, и шерсть
начинала светиться ровным, матовым, успокаивающим
светом.
Но глаза Его были печальны.
Потом я не раз задумывался, почему кошачьи глаза, в
которых столько лукавства и таинственного огня, чаще
всего бывают печальны, и это тёмная, непроницаемая
печаль. Нам только блазнится, что коты проживают у
нас, под нашим кровом, а на самом деле это мы
находимся под их великодушным покровительством; они
знают, что сроки нашего пребывания на земле не
совпадают, и печальное понимание, что наступит пора,
когда они оставят нас, когда мы останемся одни, для
них, хорошо знающих, что такое одиночество, должно
быть, является постоянным источником бессильной
тоски...
Когда мы уезжали в отпуск, Он оставался на попечении
обожавших его соседей, но предпочитал не выходить из
комнаты, а за неделю до нашего возвращения просто
устраивался клубком у внутренних дверей - и никакие
уговоры, никакие лакомые кусочки не могли сдвинуть
Его с места. Едва мы открывали дверь, Он поднимался
навстречу, и было такое ощущение, будто Он встаёт из
своей шкуры: пол был густо покрыт Его опавшей
шерстью. Конечно, мы охали, ахали, мы переживали -
но что там скрывать: мы гордились Его верностью, Его
преданностью, Его любовью.
Вот здесь, наконец, я приступаю к своему рассказу.
Случилось так, что по дороге с дачи к нам заглянули
друзья, и была с ними кошка по имени Мисюсь,
очаровательная потаскушка, при воспоминании о
которой у всех дачных котов туманились глаза и
начинали ныть свежие и несвежие раны. Мисюсь
освоилась мгновенно, едва её выпустили из корзины,
тут же метнулась к Его подносику и принялась за еду.
Он сначала оторопел, а потом вдруг обмяк и на каких-
то ватных, ополовиненных лапах осторожно прокрался в
кресло, стоявшее рядом.
Оттуда Он мог видеть её сверху - чавкающую дурочку,
жадно хватавшую фарш и громко лакавшую бульон.
Но, Господи, как Он смотрел на неё - с обожанием,
восторгом и мукой!..
Такой мужской взгляд я видел лишь однажды, мельком,
почти тайком, когда вдруг заметил, что мой старый
товарищ тягучим взором провожает холодноглазую
блондинку. Я знал её. Да все мы её знали. И все мы,
Севкины друзья, жалели его, дурака, и надеялись, что
пройдёт это наваждение, а стихи - пускай останутся
стихи, ведь это же прекрасно и это прекрасно само по
себе: "И пусть судачат, что гнезда не вьёшь, что
ломки крылья и что всюду сети, - благодарю Тебя за
то, что Ты живёшь на этом белом, беспокойном
свете..."
Недавно мы похоронили его. Умер он в пустой
квартире, хватились его не сразу - в своей
недлинной, непрямой и нелепой жизни он не раз
исчезал внезапно, а потом так же внезапно возникал.
На этот раз не возник, а вознёсся дымком над
новомодным и холодным крематорием, похожим на
современный аэропорт. Собравшись помянуть его в
чьей-то холостяцкой квартире за большим и нескладным
столом, мы говорили бестолково и всё же договорились
об одном: пускай она не приехала на похороны, не
будем хотя бы сегодня говорить о ней дурно - Севка
любил её, любил всю свою жизнь, и, значит, было и в
ней, и в его душе нечто такое, чего нам никогда не
узнать, и никогда уже не изведать...
Остаток дня, вечер, ночь и следующее утро Он провёл
в кресле, сосредоточенно глядя вниз.
Нас это забавляло. Мы подтрунивали над Ним, в каждом
телефонном разговоре с подругой Жена непременно
передавала привет Мисюсь, кончики Его ушей
трепетали, когда Он улавливал новое звукосочетание
и, будьте уверены, абсолютно точно соотносил эти
звуки с тем видением, что промелькнуло в нашей
комнате несколько дней назад.
Однажды мы позволили явную бестактность - завели при
Нём разговор, что у Мисюсь опять новый хахаль, что
это просто террористка какая-то и спасу от неё нет
никому. Он внимательно прислушивался к разговору,
извлекая сначала знакомые звуки, но довольно скоро,
совершенно непостижимым образом научился
распознавать смысл новых, унижающих Мисюсь
звукосочетаний и стал смотреть на нас... как бы это
сказать поточнее- проще всего было бы сказать - с
презрением, но проще - не значит точнее, ибо в этом
взгляде, помимо презрения, муки и тоски было ещё -
представьте себе - сострадание.
Казалось, Он жалел нас.
Тогда-то и появилась у Него странная привычка -
вдруг, ни с того ни с сего усесться в угол комнаты
лицом к стене и сидеть так неподвижно часами; то
место впоследствии мы так и прозвали Печальный Угол.
Он и прежде отличался чопорностью, старомодностью
манер и, быть может, даже некоторым ригоризмом.
Задолго до этой истории произошёл забавный случай,
который потом мы пересказывали как анекдот.
Жена была в отъезде, в гости ко мне пришла давнишняя
приятельница, с которой мы разболтались славно и ни
о чём, что так приятно делать, когда работы
невпроворот, а приниматься за неё неохота. Кот
всегда относился к гостям с вежливым равнодушием. Он
выходил поздороваться, а потом погружался в свои
дела. Так было и на этот раз, однако в одиннадцать
вечера Он неожиданно вспрыгнул на стол, за которым
мы сидели, холодно посмотрел на меня, неодобрительно
поглядел на гостью, коротко взвыл, а потом, глядя на
неё неотрывно, принялся выть безостановочно и гадко.
Мы принуждённо захихикали, и я пошёл провожать
гостью, а вернувшись, сказал:
- По-моему, Вы себе позволяете.
Он боднул меня и перевернулся на спину, приглашая к
игре, обхватив мою руку, и стал колотить задними
лапами, но когтей не выпускал, бил мягкими мохнатыми
подушечками. И всё время глядел на меня - покойно и
понимающе.
Он вернулся к привычным занятиям, был с нами, как
обычно, великодушен и терпелив, и однажды я, наивно
желая, чтобы воспоминания о Мисюсь угасли в нём
насовсем, сказал:
- А Вы знаете: Мисюсь уехала. Навсегда. В Канаду.
Тогда тоже уезжали. Правда, не так густо, как
сейчас, но уезжали. Но тогда уезжали, и это
означало: никогда.
Он повёл ушами, вслушиваясь в мои слова. Я погладил
Его, крепко прижал затылок, и это тоже было
приглашение к игре: обычно Он яростно крутил башкой,
выворачиваясь из-под ладони, потом вскакивал на
задние лапы и, размахивая передними, шёл на меня,
притворно рыча. Но на этот раз Он каким-то
неуловимым, изящным движением высвободил голову и,
вдруг собравшись в пружинящий комок, прыгнул с места
на верх книжной полки, прошёл по ней из конца в
конец и уселся рядом с сухими цветами.
Было уже сумеречно, и свет, падавший сквозь прутья
виноградной корзины, заменявшей нам люстру,
отбрасывал дробные тени; кот был дымчат и невидим,
только глаза светились, они существовали отдельно и
были, словно слога, не составленные в слова.
Я улетел в очередную командировку, а когда позвонил
домой, Жена, едва узнаваемая сквозь слёзы, сказала,
что Он умирает. "Ты не поверишь - у него рак.
Приезжай скорей".
Скорее не выходило.
Позвонив накануне прилёта, я узнал, что уже трое
суток Он не встаёт, не поворачивает головы и почти
не дышит. Но когда вошёл, не поверил глазам: мой
любимый, мой исхудавший, мой полинявший, мой самый
красивый на свете кот медленно выходил навстречу.
- Это Вы! Здравствуйте!
Он раскрыл рот, но звука не получилось, и Он
посмотрел виновато, словно бы прося прощения за то,
что оставляет нас на земле, таких одиноких и таких
не умеющих любить.
Мы давно уже не живём в коммуналке, у каждого из нас
теперь по комнате, у нас по-прежнему путаный, рваный
распорядок дня, но теперь никому нет дела до того,
листаешь ты до трёх часов ночи книгу или в семь утра
начинаешь барабанить по машинке. Только в отпуск
теперь мы почему-то ездим порознь. По всей квартире,
вперемежку с книгами, висят фотографии, на которых
изображены все коты мира. Мы с удовольствием узнали,
что уличному лондонскому коту Хэмфри был поручен
отлов мышей в правительственном комплексе на
Даунинг-стрит. У нас появились книги, которых в те
годы почему-то не издавали, в них рассказывалось про
самые разные кошачьи тайны и загадки. Только ни в
одной из книг, ни на одной из фотографий я не нашёл
хоть кого-нибудь, похожего на Него.
Иногда, внезапно просыпаясь ночами, я вспоминаю
прощальный взгляд и силюсь понять - упрёк то был или
сожаление или просто просьба. Я понимаю, что тайная
наша надежда, что мы только игрушки, и потому нас
пощадят, не тронут, не даёт нам права считать себя
выше кого бы то ни было, но мы так считаем и не в
силах отказать себе в этом. Я понимаю, что дело не в
том, чтобы разгадать тот взгляд и не в том, чтобы
вернуть ушедшее мгновение, а только в том, чтобы
удержать тепло холодеющей крови. Нас не щадило
время, ну а мы-то - мы-то кого пощадили?
Мы похоронили Его в берёзовой роще, в парке, разрезающем город.
- Мы же хотели его уберечь! Мы же хотели, как лучше! - рыдала Жена, когда мы возвращались в пустой дом
после этого печального обряда. - Правда?
В тот год с особым усердием убивали уличных котов - топили, вешали, жгли, четвертовали; это потом
принялись друг за друга.
- Да, мы хотели как лучше, - ответил я.
Но вдруг подумал - Ему мы хотели лучше или только себе?
Первое время мы часто ходили на могилу, потом реже, потом совсем перестали.
Теперь я нашёл это место с трудом. Буквы, которые я
вырезал на стволе, заплыли, вырос подлесок - молодой
березняк, но прямо над могилой росло деревце, не
похожее на берёзу. Я вгляделся в листья и ахнул. То
был клён, то были листья канадского флага, то были
цвета страны, куда Мисюсь никогда не уезжала, но Он
этого не знал и в погоне за нею выбрал самый прямой
путь, а земля, приняв Его в себя, не захотела, не
смогла остаться безучастной.
P.S. Я написал эту историю десять лет назад. У меня давно другой кот. Только теперь мы с ним остались одни.
|